Цыпленок тоже хочет жить или как я в музыкалку поступала
Когда мне было семь лет, меня решили отдать в музыкальную школу. Вернее, отдать меня решили еще задолго до встречи родительских половых клеток, так как дома стояло фортепиано и все женщины нашей семьи, насколько глубоко удалось копнуть родословную, обладали умением играть на нём. Так что мое мнение на этот счёт априори считалось сформированным.
На вступительных экзаменах проводилось три испытания: повторить спетую педагогом мелодию, воспроизвести ритмический рисунок хлопками в ладоши и спеть произвольную песенку.
В коридоре толпились родители и всячески щадили голоса и нервы своих деток: не пой, не кричи, не шепчи, выпей теплой воды, глотни сырое яйцо, не жуй жвачку, не чеши живот…
— Вы что петь будете? — спросила нас мама Иришки Кузиной.
— «Голубой вагон», — гордо ответила за меня бабуля.
— Как «Голубой вагон»? Его уже Женечка Саленек поёт!
— Ну, тогда… Песенку Чебурашки…
— Чебурашку Мурвета застолбила, давно уже!
— Лялечка, какие песенки ты еще знаешь?
— Из кота Леопольда знаю.
— Все песенки из Леопольда заняты корейской семьей! Они оптом поступают!
Бабушка скисла.
— А что, одинаковые нельзя, что ли?
— Нет! Завуч просила разные, чтобы уши от однообразия не завяли!
— Ишь, уши… Лялечка, ну-ка?
— Про японского журавлика!
— Тоже занято! Слышала, как какая-то девочка репетировала!
Тут мы услышали мою фамилию, и бабуля подтолкнула меня ко входу в актовый зал. Я вошла и робко взобралась на сцену. Первые два задания я прошла на ура. Мои огромные прозрачно-желтоватые банты на туго заплетенных и собранных в корзинку косичках колыхались как оглашенные, словно их трепал суровый бекабадский ветер. В придачу к этому я не могла сильно открывать рот, так как скулы сводило натянутыми волосами и при всяком: «А-а-а», — мои глаза становились еще более лисо-монголоидными.
— Такая хорошенькая, умничка прям, — заколыхалась дородная Лия Львовна. — Но худенькая какая, цыпленок, не кормят словно!
Я и вправду была очень худой, особенно конечности: тонкокостные, они висели как веточки — руки из рукавов белой блузы, ноги — из-под юбки-колокола.
— Что петь будешь, деточка?
Я стала срочно соображать. Мысли в голове из-за этой прически, казалось, тоже были натянутыми и бились от одного виска к другому.
— Эх, дубинушка, ухнем! Ух! — толстым голосом протяжно завела я любимую песню нашего садовника. Всякий раз, работая на участке, он напевал какую-нибудь песню из своего небогатого репертуара.
Лия Львовна поднесла руку к груди.
— Эх, любимая, сама пойдет, подёрнем, подёрнем, да ухнем! — детским басом залихватски вывела я.
Преподаватели отчего-то выпучили глаза и переглянулись. Ясно: надо петь что-то другое. Дубинушка — не по их зубам.
— Я передумала. Это неподходящая песня. Вот. — Спрыгнув со сцены, я сделала глубокий вдох, мелким шагом пошла к учителям и гнусаво заныла:
— Вот господин хороший идет по мостовой. Подайте, Христа ради, червончик золотой…
Я протянула руку в просящем жесте и мысленно окунулась в роль просящей бродяжки.
— Нет, нет, Лялечка, — часть учителей сдавленно ржала, а Лия Львовна пыталась сохранить спокойствие, — давай что-нибудь нежное, про василечки-колокольчики…
Меня понесло. Трагично прикрыв веки и сложив руки на груди, я уныло затянула:
— Однозвучно гремит колокольчик
И дорога пылится слегка…
И уныло по ровному полю
Разливается песнь ямщикааааа…
На ямщике мой голос ушел слишком низко и мне пришлось надуться, чтоб вывести это: «…Кааа», — протяжно и значимо. Я поняла, что не вытяну петь про хладную грудь, и решила перескочить на подснежники.
— Лишь только подснежник распустится в сроооок… — Я закатила глаза и постаралась придать трагизма своему голосу, отчего мои банты на голове задрожали — и ноги тоже. — Лишь только приблизятся первые грозы, на белых стволах появляется сок… Так плачут березы. так плачут березы…
Учителя не смотрели на меня. Они тряслись, они прятали взгляд, и я поняла, что очень расстроила их, ведь просили же, просили исполнять детские песни, а я — садово-огородные… Надо веселое… Вот! Есть!
Я залихватски топнула ногой и вразвалочку, как утка, припадая то на левую, то на правую и растопырив по-блатному пальцы, вращая глазами, исполнила:
— Йэээх! Цыпленок жареный, цыпленок пареный, цыпленок тоже хочет жить! Его поймали! Арестовали!
На этих словах я подпрыгнула к директору школы, грузному мужчине в костюме и выкрикнула:
— Велели: паспорт покажи!
Директор вздрогнул, а дверь в коридор приоткрылась и в образовавшейся щели появилось лицо моей бабули.
— Паспорта нету! Гони монету! Монеты нет — иди в тюрьму!
Учителя сдавленно рыдали от хохота, а директор махал руками, пытаясь остановить моё пение. Банты ожесточенно колыхались на моей голове, дергая кожу на висках в стороны, но боковым зрением я успела увидеть спешащую ко мне бабулю. Я заторопилась: времени оставалось в обрез.
— А он заплакал! В штаны накакал!
Пошел на речку сполоснуть!
Штаны уплыли! А он за ними!
Последнее, что я выкрикнула в зал, пока меня выводили, было:
— И вместе с ними утонул…
В коридоре стояла тишина. Потому что родители согнулись в беззвучном хохоте и вытирали глаза.
Так я поступила в музыкальную школу.
Потом отучилась положенные семь лет и теперь сходу могу сыграть многие произведения. Но лучше всего отчего-то у меня получается «Цыпленок жареный» с аккомпанементом.
© Лейла Рахматова |